— Скажи мне что-нибудь красивое, — иногда просила она.
Когда мы вышли из «Клозри де лила» на маленькую площадь со статуей маршала Нея, который грозит саблей звездам, мы увидели двух клошаров, сидевших на скамейке на проспекте Обсерватории. Скверная девчонка остановилась и указала на них:
— Вот тот, что справа, спас тебе жизнь на мосту Мирабо?
— Нет, вряд ли это он.
— Да, да, — капризно притопнула она каблуком — Это он, ну скажи, что это он, Рикардо.
— Конечно, это он, ты права.
— Дай мне все деньги, которые есть у тебя в бумажнике, — велела она. — И бумажки, и мелочь.
Я подчинился. Тогда она с деньгами в руке приблизилась к клошарам. Легко себе представить, с каким изумлением они посмотрели на нее, но увидеть их лиц я не мог — было слишком темно. Она нагнулась к одному из бродяг, что-то сказала, отдала деньги и под конец — вот это да! — расцеловала в обе щеки. Потом вернулась ко мне, улыбаясь, словно девочка, которая совершила доброе дело. Взяла меня за руку, и мы пошли по бульвару Монпарнас. До Военной школы было добрых полчаса ходьбы. Ночь стояла довольно теплая, и ничто не предвещало дождя.
Этот клошар, наверное, решил, что ему приснился сон, будто с небес слетела добрая фея. Что ты ему сказала?
— Большое спасибо, господин клошар, за то, что Вы спасли жизнь моему счастью.
— Знаешь, а ведь ты тоже начинаешь сбиваться на мелодраму, скверная девчонка. — Я поцеловал ее в губы. — Ну-ка, скажи еще что-нибудь.
Пятьдесят лет назад мадридский район Лавапиес, где когда-то кучно селились евреи и мориски, считался одним из самобытнейших мест в испанской столице: там еще можно было встретить своего рода исторические достопримечательности: чулапо и чулапу, как и прочих персонажей сарсуэлы, а также щеголей в жилете, кепке, шейном платке и узеньких брючках, и манол, затянутых в платье в горошек, с большими серьгами в ушах, в шалях, наброшенных на собранные в тугой пучок волосы, и при зонтиках.
Когда я поселился в Лавапиесе, а случилось это в 1987 году, район уже успел настолько перемениться, что у меня порой возникал вопрос: остался ли здесь, в этом Вавилоне, хоть один коренной мадридец или все его обитатели, подобно нам с Марчеллой, мадридцы новоиспеченные. Испанцы понаехали сюда из самых разных уголков страны. В Лавапиесе можно было встретить любой тип внешности и любой говор, так что возникало впечатление, будто ты попал в бурлящий котел, где смешались расы, языки, акценты, традиции, стили одежды. Лавапиес стал особым микрокосмом. И несколько его кварталов вобрали в себя человеческую географию всей планеты.
Достаточно было покинуть улицу Аве Мария, где мы жили на четвертом этаже ветхого, обшарпанного дома, чтобы увидеть вокруг вавилонское столпотворение: торгующих чем-то китайцев и пакистанцев, индийские прачечные и лавки, крошечные марокканские чайные, бары, заполненные латиноамериканцами, колумбийских и африканских наркоторговцев, а еще — группками на каждом углу, в каждой подворотне — румын, югославов, молдаван, доминиканцев, эквадорцев, русских и азиатов. Испанские семейства всячески старались подчеркнуть свое отличие от пришлого люда, блюдя старые традиции: устраивали посиделки, переговариваясь с балкона на балкон, развешивали белье на веревках, натянутых под навесами и между окон, а по воскресеньям церемонные пары — он при галстуке, она с ног до головы в черном — торжественно шествовали к мессе в церковь Сан-Лоренсо, расположенную на углу улиц Доктора Пиги и Салитре.
Наша квартира была гораздо меньше моей предыдущей, на улице Жозефа Гранье, во всяком случае, мне она казалась меньше, потому что повсюду громоздились эскизы декораций, выполненные Марчеллой из картона, бумаги и фанеры. Они, как когда-то оловянные солдатики Саломона Толедано, заполонили обе комнатки и даже кухню с ванной. К тому же у нас было много книг и пластинок. Жилище наше выглядело тесноватым и тем не менее не вызывало клаустрофобии благодаря выходящим на улицу окнам, сквозь которые лились потоки яркого и белого кастильского света, так не похожего на парижский, к тому же имелся у нас и балкончик, куда вечером мы могли вынести стол, чтобы поужинать под мадридскими звездами, которые все-таки существуют, хотя и приглушены сиянием городских огней.
Марчелла обычно работала дома: рисовала, лежа на кровати, или сидела на афганском ковре в маленькой гостиной и сооружала макеты из кусков картона, дощечек, резины, глянцевой бумаги, пользуясь клейстером и цветными карандашами. Я же облюбовал для себя ближайшее кафе «Барбиери» и там занимался переводами, которые заказывал мне издатель Марио Мучник. Или читал, а также наблюдал за местной фауной — постоянными клиентами заведения, и это никогда мне не надоедало, потому что там было представлено все многоцветье Ноева ковчега, расположившегося в самом центре Мадрида.
Кафе «Барбиери» находилось на той же улице Аве Мария и напоминало — так сказала Марчелла в первый же раз, когда привела меня туда, а она-то в таких вещах толк знала, — экспрессионистские декорации Берлина двадцатых годов, гравюры Гросса или Отто Дикса: облупленные стены, темные углы, на потолке медальоны с портретами римлянок, а также таинственные кабинетики, где, казалось, можно совершать преступления — и ни один клиент того не заметит, можно проигрывать безумные суммы в покер, решать карточные споры, пуская в ход ножи, или служить черные мессы. Кафе было огромным, с углами, закоулками и петляющими коридорами, с темными сводами, затянутыми серебристой паутиной, с хилыми столиками и хромыми стульями, с консолями и деревянными скамьями, грозившими вот-вот развалиться от старости. Оно было мрачным, дымным, всегда до отказа набитым посетителями, которые выглядели ряжеными — толпой статистов из комедии-буфф, которые стоят за кулисами в ожидании своего выхода. Я старался занять столик в глубине — там было чуть больше света, а вместо стула стояло довольно удобное кресло, обитое бархатом, когда-то красным, а ныне там и сям прожженным сигаретами и вытертым множеством задниц. Одним из моих излюбленных развлечений при каждом посещении кафе «Барбиери» было угадать, какие языки я услышу, пока от входа дойду до своего столика в глубине зала, и порой за кратчайший путь метров в тридцать я насчитывал их не меньше полудюжины.