— Я убью тебя, негодяй! Будь ты проклят! Но Фукуды уже не было в спальне, он успел раствориться во мраке, а у скверной девчонки сразу переменилось настроение — она орала, ее лицо и голос исказились от бешенства:
— Какой же ты идиот! Чего ты скандалишь? — Она лупила меня кулаками по лицу, по груди, била куда попало. — Ты остался таким же нелепым, таким же провинциальным. Ты всегда был и останешься недоумком, чего от тебя ждать, несмышленыш проклятый!
В полутьме я отпихивал ее от себя и одновременно пытался нащупать на полу свою одежду. Сам не знаю как, но в конце концов я сумел одеться и обуться, хотя и не помню, сколько продлилась эта дикая сцена. Курико уже перестала колотить меня, она сидела на кровати и истерично визжала, перемежая вопли бранью.
— Ты думал, это я ради тебя стараюсь, голодранец, неудачник, придурок! Да кто ты такой, кем ты себя вообразил? Знал бы ты, до чего я тебя презираю, до чего ненавижу, трус несчастный!
Наконец я оделся и почти бегом припустил по коридору с эротическими гравюрами, мечтая о том, чтобы в гостиной меня ждал Фукуда с револьвером в руках и двумя телохранителями, вооруженными палками, я бы кинулся на него, сорвал проклятые очки и плюнул ему в лицо — и пусть потом они меня убьют, чем скорее, тем лучше. Но ни в гостиной, ни в лифте никого не было. Внизу, у дверей, мне пришлось долго, дрожа от холода и гнева, ждать такси, которое вызвал по моей просьбе облаченный в форму консьерж.
Добравшись до гостиницы, я прямо в одежде рухнул на постель. Последние силы оставили меня, я чувствовал себя измученным и оскорбленным, не было воли даже на то, чтобы раздеться. Я пролежал так несколько часов, ни о чем не думая, не в состоянии заснуть, ощущая себя последней тряпкой — наивным, нелепым кретином. И все время как одержимый повторял: «Ты сам виноват, Рикардо. Ты ведь ее знаешь. Знаешь, на что она способна. Она никогда тебя не любила, всегда только презирала. Ну и о чем ты теперь плачешь, несмышленыш? На что жалуешься, ублюдок, придурок, бестолочь? Она же внятно объяснила, кто ты такой, и мало тебе! Радуйся теперь! Ты должен быть счастлив, должен, как подобает современному интеллигентному человеку — и как поступают все эти недоумки — сказать себе, что ты добился-таки своего. Ты затянул ее в постель? Она обихаживала твоего птенчика? Ты кончил ей в рот? Чего тебе еще надо? Какое тебе дело до того, что этот недомерок, главарь якудзы, сидел в спальне и смотрел, как ты развлекался с его шлюхой? Ну и что тут особенного? А кто вообще велел тебе влюбляться в нее? Ты сам во всем виноват, ты один, Рикардо».
Едва начало светать, я побрился, принял душ, собрал чемодан и позвонил в «Японские авиалинии», чтобы поменять свой билет до Парижа — с обязательной пересадкой в Корее — на ближайший рейс. Нашлось место в самолете, отлетающем в Сеул в полдень, так что времени хватало только на то, чтобы добраться до аэропорта «Нарита». Я позвонил Толмачу, простился и объяснил, что должен срочно возвращаться в Париж, потому что мне вдруг предложили очень выгодный контракт. Он захотел непременно меня проводить, хотя я отбивался как мог.
Когда я уже спустился вниз и оплачивал счет за номер, меня пригласили к телефону. Я услышал в трубке голос скверной девчонки, повторявший «Алло, алло!» — и сразу повесил трубку. Потом вышел на улицу и стал ждать Толмача. Мы сели в автобус, который забирал авиапассажиров из разных гостиниц, так что путь в аэропорт «Нарита» занял около часа. По дороге Саломон поинтересовался, не случилось ли чего между мной, Курико и Фукудой, но я заверил его, что все в порядке и мой внезапный отъезд связан исключительно с тем, что господин Шарнез прислал факс с предложением работы на великолепных условиях. Толмач не поверил, но больше к этой теме не возвращался.
Он заговорил о своем, об отношениях с Мицуко. Раньше у него была стойкая аллергия на брак, и он считал женитьбу своего рода отречением от прав человека на свободу. Но Мицуко очень хочет, чтобы они поженились, и раз уж она так хорошо к нему относится и вообще оказалась такой славной девушкой, он почти что решился пожертвовать свободой, чтобы доставить ей удовольствие. «Надо будет, так женюсь хоть и по синтоистскому обряду, дорогой».
Я не рискнул ничего на это возразить, даже не стал советовать, чтобы он немного повременил, не торопился делать столь важный шаг. Пока он говорил, я со щемящей тоской думал о том, как мучительно будет для него услышать от Мицуко, что она хочет порвать их отношения, потому что не любит его и даже ненавидит. А ведь она уже вполне созрела для такого разговора.
В «Нарита», когда объявили посадку на самолет в Сеул, я обнял Толмача, и, как это ни абсурдно, у меня слезы накатили на глаза. На прощание он попросил:
— Ты согласишься быть свидетелем на моей свадьбе?
— Конечно, старик, для меня это большая честь.
Через два дня я был в Париже — и физически, и морально совершенно разбитый. Двое последних суток я не смыкал глаз и не мог проглотить ни крошки. Зато твердо решил — решение это я мусолил все часы полета — взять себя в руки и не поддаваться депрессии, которая начинала меня скручивать. Рецепт у меня имелся. Подобные недуги лечатся работой. А свободное время следует занимать какими угодно делами, которые с головой затягивают человека, если не находится дел полезных и творческих. Ощущая, как воля начинает-таки понемногу подчинять себе тело, я попросил господина Шарнеза подобрать мне побольше контрактов, потому что должен погасить серьезный долг. Он проявил всегдашнее свое расположение и готовность помочь. В следующие месяцы я почти не бывал в Париже. Работал на самых разных встречах и конференциях — в Лондоне, Вене, Италии, Англии, в северных странах и дважды в Африке, в Абиджане и Кейптауне. И во всех городах я после работы спешил в спортивный зал, где доводил себя до полного изнеможения: качал пресс, бегал по дорожке, крутил педали велосипеда, плавал и занимался аэробикой. А еще я продолжал совершенствовать свой русский, теперь уже самостоятельно, и потихоньку переводил рассказы Ивана Бунина, которые ставил на второе место после чеховских. Я перевел три из них и отправил Марио Мучнику в Испанию. «Из-за своего упрямого желания печатать только шедевры я обанкротил уже четыре издательства, — ответил он. — Ты не поверишь, но я окучиваю некоего предпринимателя-самоубийцу, уговаривая помочь мне открыть пятое. Там я выпущу твоего Бунина и даже заплачу гонорар — хватит на несколько чашек кофе с молоком. Посылаю договор». Постоянная занятость помаленьку вытянула меня из душевного недуга, с которым я упрямо боролся после поездки в Токио. Но ничто не могло излечить внутреннюю тоску, глубокое разочарование — они еще долго преследовали меня, стали моей тенью и, подобно кислоте, разъедали всякий душевный порыв или интерес, которые вроде бы иногда просыпались. И много ночей подряд я видел один и тот же грязный сон: в углу спальни, где сгустился мрак, сидел на скамеечке Фукуда — неподвижный, тощий, невозмутимый, как Будда, человечек, он мастурбировал и испускал струю спермы, которая падала на скверную девчонку и на меня.