— Такие вещи вовсе не в голове происходят, поэтому и объяснить, что тут и к чему, затруднительно. Я просто знаю, где можно, а где нет. Но случается и впросак попасть. То есть это когда ничего не чуешь.
Он опять довольно долго молчал. Однако, как только принесли пиво и мы чокнулись кружками и отпили по глотку, он заговорил — довольно охотно стал рассказывать о своей жизни. Он появился на свет не в Лиме, а в сьерре, в Пальянке, но отец с матерью перебрались на побережье, когда он едва научился ходить, так что гор он совсем не помнит и словно бы родился в Кальяо. И чувствует себя коренным чалако. Читать и писать научился в приходской школе номер пять, в Бельявисте, но не закончил даже начальных классов, потому что всем надо было «добывать что-нибудь в семейный котелок» и отец устроил его на работу — он продавал мороженое на трехколесном велосипеде с тележкой от самого знаменитого кафе-мороженого, ныне исчезнувшего, которое стояло на авениде Саенса Пеньи: «Ла Делисьоса». В детстве и юности он успел побывать и помощником столяра, и каменщиком, и посыльным в таможенной конторе. Потом наконец поступил на рыболовецкое судно, приписанное к здешнему порту. Там он со временем и обнаружил, сам не зная как и почему, что они с морем «понимают друг друга, как два мула в одной упряжке». На судне он лучше других соображал, где забросить сети и куда придет искать корм косяк анчовет, а где забрасывать не стоит, потому что там дурная вода отпугивает рыбу, так что даже несчастного сома не поймать. Он отлично помнил, как впервые помог построить волнолом в Кальяо, в районе Ла-Перла, примерно там, где кончается авенида де лас Пальмерас. Как ни бились инженеры и подрядчики, волнолом не выдерживал напора волн. «Какого черта здесь происходит? Почему эта сволочь все время уходит в песок?» Подрядчик, наполовину индеец, человек вспыльчивый, рвал на себе волосы и посылал к такой-то матери и море, и все на свете. Но сколько ни чертыхался, сколько ни клял море, оно твердило свое «нет». А когда море говорит «нет», это значит «нет», кабальеро. В ту пору Архимеду еще не исполнилось двадцати, и он остерегался жить в каком-либо одном месте, потому что его могли забрить в армию.
И тогда Архимед принялся раздумывать да прикидывать: а стоит ли клясть море последними словами, может, попробовать «с морем потолковать»? Мало того, «выслушать его, как слушают друга». Говоря это, он поднес руку к уху и всем видом своим изобразил жадное внимание и любопытство, словно в сей миг получал секретные сообщения от океана. Однажды приходской священник из церкви Кармен де ла Легуа спросил его: «Знаешь, кому ты внимаешь, Архимед? Богу. Это от него идут все эти премудрости, которые ты потом повторяешь». Что ж, кто знает, может, Бог и впрямь живет в море. Так вот оно дальше и пошло.
— И стал я слушать, и тогда, кабальеро, море помогло мне почувствовать, что, если построить волнолом не там, где задумано и где оно не хочет, чтобы его построили, а метров на пятьдесят дальше к северу, ближе к Ла-Пунте, «море примет волнолом». Я пошел и сказал об этом подрядчику. Тот сперва расхохотался, как того и следовало ожидать. Но потом, уже от отчаяния, сказал: «Ладно, попробуем, будь оно проклято».
Они действительно попробовали место, указанное Архимедом, и волнолом сладил с морем. Там он до сих пор и стоит, цел и невредим, и никаким волнам его не разрушить. С тех пор пополз слушок, и за Архимедом закрепилась слава «колдуна», «волшебника», «мастера по волноломам». И с тех же пор никто во всей Лиме не взялся бы строить ни один волнолом, пока подрядчик либо инженер не посоветуется с Архимедом. И не только в Лиме. Его возили в Каньете, Писко, Супе, Чинчу — да куда только не возили, чтобы он высказал свое мнение насчет очередного проекта. Он с гордостью подчеркнул, что за всю свою профессиональную жизнь ошибок совершил — по пальцам перечесть. Но случалось, конечно, и такое, потому что единственный, кто никогда не ошибается, это Господь Бог, а может, еще и Дьявол, кабальеро.
Севиче прямо горело во рту, словно там был не обычный острый перец, а арекипский рокоте. Когда бутылка пива опустела, я велел принести вторую, и мы неспешно прикончили и эту, запивая великолепные бутифарры, сделанные из французского батона со свиной колбасой и обильно сдобренные салатом, луком и перцем. И вот, когда Архимед по своей привычке вдруг надолго замолчал, я, осмелев от пива, решился задать вопрос, который вот уже три часа как не давал мне покоя.
— Мне сказали, что у Вас дочка живет в Париже. Это правда, Архимед?
Он уставился на меня, удивленный тем, что кому-то известны такие подробности его семейной жизни. Но постепенно спокойное до этого лицо старика помрачнело. Прежде чем ответить, он яростно потер нос и резким взмахом согнал невидимую муху.
— Об этой отступнице я и знать ничего не желаю, — проворчал он. — А уж тем паче говорить о ней, кабальеро. Клянусь, раскайся она и вздумай приехать, чтобы с нами повидаться, я на порог ее не пущу—захлопну дверь прямо перед носом.
Натолкнувшись на столь гневную реакцию, я попросил прощения за бестактный вопрос. Просто сегодня утром я слышал, как один из инженеров упомянул про его дочь, а так как сам я тоже живу в Париже, меня разобрало любопытство: не знаком ли я с ней? Но не посмел бы коснуться этой темы, если бы знал, что ему она так неприятна.
Никак не отреагировав на мои объяснения, Архимед продолжал заниматься своей бутифаррой и медленными маленькими глотками пил пиво. У него почти не было зубов, поэтому жевал он с трудом, цокая языком, — ему требовалось время, чтобы проглотить каждый кусок. Смущенный затянувшимся молчанием старика, решив, что совершил непоправимую оплошность, когда спросил про дочку, — неужели ты ждал чего-то другого, Рикардо? — я поднял было руку, чтобы подозвать негритянку и попросить счет. И в этот самый миг Архимед снова заговорил: